Тамара Курдюмова - Литература. 8 класс. Часть 2
– Карусели!.. – вдруг дико закричали впереди. – Карусели тут, люди добрые! Карусели!..
Яркое полотнище карусельной крыши закачалось перед Надей. Раздались нечеловеческие вопли, с треском рушились надломленные людским напором столбы, цветной шатёр пополз вниз и рухнул, накрыв тех, кто оказался рядом. Край его, утяжелённый толстой пеньковой верёвкой, с силой ударил по лицу, но Надя не почувствовала боли. Ужас был настолько бесчувственно огромен, настолько объял всю душу её, что она рванулась из-под полотнища в отчаянном последнем усилии. И спина в промокшей чуйке рванулась туда же, и они выскользнули оба, и та же спина вновь оказалась перед нею. И даже хрипло выдохнула:
– Цела, девка?.. <…>
Хуже всего здесь приходилось тем, кто оказывался в крайних рядах. За них, как за зубья шестерён, невольно цеплялись из сопредельного ряда, выбивая из гнезда, увлекая за собой. И Надю зацепило это встречное движение, выворотило из её строя, её потока, её ряда, оторвало от спасительной пропотевшей чуйки, завертело на одном месте, но кулаков, сжатых перед животом, она не убирала, несмотря на то, что и вертели-то её те, кто натыкался на них. Не потому, что помнила слова «кулаки упри, девка!» – ничего она сейчас уже не помнила и ничего не соображала, – а потому, что инстинкт самосохранения повелевал действовать именно так. И он же категорически запрещал самостоятельно предпринимать что бы то ни было. Пытаться вырваться, развернуться в иную сторону, выбрать свою скорость и своё направление. Нет, нет, она должна была, обречена была подчиняться только общим законам, тем, по которым существовала вся эта обезумевшая толпа: поворачиваться вместе со всеми, дышать вместе со всеми и покорно семенить туда, куда в данный момент семенило всё это огромное, потное, жадно хватавшее широко разинутыми ртами пропылённый воздух людское скопище. Нельзя было кричать, потому что от крика срывалось дыхание, нельзя было шевелиться, потому что ломался единый ритм, нельзя было даже плакать, потому что давка и ужас давно превратили её слёзы в обильный пот, который коркой настывал на лице, ручьями тёк по груди, по спине, по животу, по бёдрам. <…>
Наконец какой-то из рядов зацепил Надю и потащил за собой, потому что она упорно не опускала сжатых перед животом кулаков. К счастью, её поволокло, развернув лицом в сторону нового движения, и Надя тут же покорно подчинилась ему, торопливо на семенящем ходу встраиваясь в его ритм. И засеменила неизвестно куда, то утыкаясь лицом в мокрую от пота рубаху впереди, то ощущая тычки в собственную спину.
Кто-то кричал. Боже, как кричал!.. Последним криком. Самым последним в жизни…
Но те, у кого оставался хоть какой-то остаток сил, а с ним и надежда на спасение, не кричали. Они бежали молча, мелко-мелко семеня ногами и стараясь не отрывать их от земли. Многие скользили на собственных ступнях, как на лыжах, и кровавый след их истерзанных ступней втаптывался в пыль поспешавшими следом, потому что здесь не было и не могло быть последних. В толпе не бывает ни первых, ни последних, в ней нет концов и нет начал, в ней все равны великим равенством перед смертью. Единственным всеобъемлющим равенством для всего сущего на земле. Об этом знал каждый, попавший в гущу живых, об этом знала и безмолвно вопила каждая живая косточка. И всё это вместе помалу копилось и в человеке, и в каждой его клеточке, а накопившись до предела, приобретало иное качество. Масса людей со своими характерами, походкой, лицом, темпераментом, возрастом, наконец, превратилась в Живое Безголовое Чудовище, клеточкой которого стал каждый человек: в толпу, повязанную единой волей самоуничтожения. Мыслящее начало растворилось в тупом коловращении, в скольжении без смысла и цели, в движении ради движения, потому что остановка всегда означала чью-то мучительную смерть.
И такая остановка вдруг случилась в том потоке, в котором покорно двигалась Надя. Где-то впереди, в жёлтой мгле пыли и сознания. Личной воли уже не существовало, она уже перетекла, растворившись в общей воле толпы. Остались одни ощущения, главным из которых стал ужас. Не осмысленный страх, а дикий, животный ужас детства, сна, внезапного падения в пропасть. Это было ощущение неминуемого конца, и Надя восчувствовала его, увидев вдруг под самыми ногами груду бьющихся на земле и друг на друге ещё живых человеков. Вероятно, она бессознательно остановилась, потому что её сильно толкнули в спину. Она упала на ещё копошившихся, ещё живых людей и тут же быстро-быстро поползла по ним куда-то вперёд от того последнего толчка, уже решительно ничего не ощущая и не чувствуя. Ни живой плоти под собою, ни ударов, ни рук, ни ног. Её схватили за юбку, но она выскользнула из неё, поползла дальше, а её хватали за руки, за ноги, за остатки белья, за волосы, цеплялись, рвали, а она ползла и ползла, вырываясь из цепких умирающих рук тех, по которым она ползла. Ползла со всей мыслимой быстротой, пока не ударилась головой о нижний брус балагана. Между брусом и землёй была узкая щель, и она, распластавшись, втиснулась, пролезла под пол балагана, и на неё сразу обрушилась беспросветная тьма.
Прошло всего пятнадцать, от силы – двадцать минут с того момента, когда разом поднявшаяся из оврага толпа ринулась к буфетам, захватив своим мощным потоком Надю и Феничку. Втащила их внутрь, отрезала Надю от Фенички с её последним криком «Барышня-а!..», повлекла своим путём, счастливо обвела стороной от буфетов с их тёмными очередями и вытолкнула на площадку, где стояли карусели, гладко отполированные столбы с парой сапог наверху, качели, эстрады и балаганы для выступлений артистов на весёлом народном гулянье.
А Феничку задавили в узком – всего-то с аршин шириной – проходе между соседними буфетами ещё тогда, когда Надю только-только выволокла толпа на площадку, в первый круг её ада. <…>
Вопросы и заданияЕсли описание торжественной коронации императора передано словами официальной прессы, то события ходынской трагедии даны через художественное изображение, частично через восприятие главной героини. Почему Васильев избирает именно такой путь представления в романе одного из главных исторических событий конца XIX века?
1. Почему события, которые произошли в течение 15–20 минут, описаны автором столь подробно, что воспринимаются читателем как длящиеся бесконечно? Какие средства использует писатель, чтобы добиться такого эффекта восприятия времени?
2. Как автор изображает толпу? Какие чувства испытывает Надя, захваченная движением толпы? Какие вы видите в этом тексте особенности психологии толпы?
3. Какие символы мы встречаем в описании ходынской трагедии, в чём, по-вашему, их исторический и художественный смысл?
Глава девятая
<…> Хомяков вернулся без Варвары, но с Викентием Корнелиевичем, с которым столкнулся у подъезда. Там же он и выложил о Наденьке всё, что знал («Жива, слава Богу, жива, но пока без сознания…»). Вологодов выслушал молча, только странно вздёрнул подбородок да ещё больше выпрямил спину, и без того прямую, как казачья пика. Молча прошёл в дом вместе с хозяином.
– А где Варвара?
– Там осталась, – сказал Роман Трифонович. – В палате торчать будет, пока врач не прогонит. Олексины все такие.
Потом все почему-то оказались в буфетной. Пили водку, закусывая тем, что было, и никому в голову не пришло спросить что-нибудь иное. Василий Иванович ещё раз с совершенно ненужными сейчас подробностями рассказал, каким чудом нашёл Наденьку, а о Феничке опять так никто и не вспомнил.
– Надеюсь, государь отменит сегодняшний бал у французского посла, – сказал он, подведя тем итог ходынской трагедии.
– Как бы не так, – судорожно, с усилием усмехнулся Викентий Корнелиевич, упорно молчавший до сих пор. – Я имею некоторое служебное касательство именно к этому балу. Два часа назад докладывал о порядке его великому князю Сергею Александровичу и позволил себе попросить Его Высочество осторожно порекомендовать государю отменить на сегодня и завтра все коронационные торжества и объявить общероссийский траур. Заорал великий князь, чуть ногами на меня не затопал: «Ничто не может помешать отрадному празднованию священного коронования!»
– Я… Я убью его! – вдруг закричал Ваня. – Я убью это бессердечное ничтожество, убью!..
По раскрасневшемуся лицу текли слёзы. Роман Трифонович обнял его за плечи, ласково приговаривая:
– Убьёшь, Ваня, непременно убьёшь, а сейчас успокойся. Евстафий, уложи его спать.
Евстафий Селиверстович увёл разрыдавшегося Каляева. Мужчины продолжали сидеть в буфетной. Каждый сам себе наливал водку и пил сам, думая о чём-то своём или пытаясь что-то понять. <…>
2А коронационные торжества продолжались в полном соответствии с высочайше утверждённым расписанием. На следующий день после развесёлого народного гулянья на Ходынском поле государь и государыня почтили своим присутствием обед для сословных представителей, имеющий быть в Александровском зале Кремлёвского дворца, где изволили пригубить шампанского, а вечером посетили временную резиденцию австрийского посла, дававшего бал в честь Их Величеств. Это почти маниакальное следование предписанным расписанием празднествам озадачило Европу, и в дерзкой французской прессе («Что же вы хотите, господа, республика…») даже промелькнули статьи о загадочной русской душе, как ни в чём не бывало продолжающей отплясывать при забитых до отказа московских моргах. Ну, а на что, собственно, иное можно было списать свинцовое равнодушие российского венценосца, кроме как на загадочность, не требующую ни нравственных размышлений, ни моральных оценок? Загадочность, она и есть загадочность, только и всего. Этого европейскому обывателю оказалось вполне достаточно, и ничто более никого не смущало.